— Вы не думайте, что душа у меня тоже ихняя стала, — возразил Грабко друзьям, укоризненно доказывавшим, что красному партизану не к лицу такой наряд. — Это чтобы своих буржуев в страхе держать, престиж подымать нашему брату.
А бывало и так: после удачного набега завернет в корчму на часок-другой, гульнет вовсю, потом велит «адъютанту» достать тачанку — и живей в Мозырь. Весело скачут кони навстречу молчаливому разбегу зеленых холмов, навстречу крепкому запаху созревающего хлеба; напуганные аисты не успевают взлететь, как тачанка уже проносится мимо и Грабко буйным гиканьем приветствует все вокруг.
Въезжали на рынок, полный народу. Завидев вооруженных до зубов людей, толпа мигом окружала тачанку.
И тогда Грабко, как бугай, готовый боднуть, исподлобья оглядывал народ и рычал своему «адъютанту»:
— Ну, брат, расскажи этим бородачам про наши лесные дела.
И рассказывал народу Пискун, как лихо бился нынче с гайдамаками славный партизан Грабко.
Пискун стоял на козлах, зажав вожжи локтем, и был немного комичен: очень уж не соответствовала его наружность грозным, боевым речам, но искренность и неподдельная важность, облекавшая каждое его слово, быстро гасили на лицах мужиков недоверчивые улыбки. Когда не хватало какого-нибудь горячего слова, «адъютант» озабоченно одергивал мирно стоявших коней, точно они были помехой.
А на тачанке молча сидел Грабко, глубоко откинувшись назад. На плечо небрежно наброшена шинель, обе ладони на рукояти сабли. И по мере того как росло внимание толпы, смуглое лицо его становилось все бесстрастнее, невидящий взгляд застывал поверх голов теснившихся людей где-то за Припятью, как будто все это нисколько его не касалось.
Не часто видели Грабко смеющимся. В самом конце мировой войны ротный командир выбил ему все зубы рукояткой нагана. Кое-как, на скорую руку, ему вставили челюсть, и Грабко перестал смеяться: при смехе она выпадала. Надолго и крепко запомнил обиду Грабко. «Из-за них отвык от смеха», — говорил он. И теперь еще, выследив где-нибудь офицера, обычно хладнокровный, ловкий, терпеливый, Грабко терял самообладание и вслепую кидался за добычей. Иногда такая опрометчивая охота могла стоить жизни, заводила его далеко: раза два ему пришлось выбираться из тыла противника.
Неосторожный в своей ненависти, Грабко недолго ходил по берегам большой реки. Как-то перед вечером, возле затопленного парома Грабко и Пискун наскочили на гайдамаков.
Они проворно залегли в кусты. Насчитали до сорока всадников и пять тачанок.
— Многовато! — огорченно прошептал Грабко, и товарищи скрепя сердце замерли в засаде.
Враги уходили невредимыми.
Они пробирались гуськом по узкой тропе. Приглушенно звякали сабли о стремена. Скрипели оси. И в огне заката жарко горели желтые околыши и широкие петлицы.
Лежавший впереди Пискун вздрогнул — его тихо потянули за ногу. Пискун повернул голову. Лицо Грабко было искажено ненавистью.
— Офицер... — прошептали его бесцветные сухие губы.
Пискун осторожно раздвинул кусты: всадники почти вплотную проехали мимо партизан — видимо, направлялись к шоссе.
Всмотревшись, Пискун разглядел красные офицерские лампасы.
Обнаружить себя сейчас означало верную гибель. Саженей на триста вокруг тянулся низкий болотный кустарник. Дальше темнел спасительный сосняк, но успеют ли они туда проскочить?
Подавшись вперед, Грабко застыл. Пискун понял: легче повернуть Припять обратно, чем отговорить сейчас Грабко. Все же он поднял винтовку, не сомневаясь, что это будет его последний выстрел.
— Ты, парень, уходи, — сказал Грабко, просовывая дуло ружья сквозь кусты. — Уползай к лесу. Там подождешь. Может, я выкручусь. Что мой грех на тебя валить...
В голосе Грабко звучали и приказ, и просьба, и еще нечто такое, что обожгло сердце «адъютанта»: Грабко как бы прощался с ним. Пискун не послушался, он облокотился и скользнул дулом винтовки между ветвями.
— Брось! Уходи, говорю! — Лицо Грабко перекосилось от ярости. Его рука невольно привычным движением потянулась к кобуре.
Что было делать Пискуну? Он подался в кусты.
Минуты две Грабко ожидал, пока затихнет шорох уползавшего Пискуна. Потом примостился половчее и взвел курок.
Не доезжая до шоссе, всадники замешкались. Среди окриков посыпалась ругань, засвистели нагайки. Тесная тропа была размыта и затоплена жидкой грязью набухших после дождя болот. Грабко видел, как шарахнулись кони, силясь вытянуть глубоко завязшую тачанку. Обозные спрыгнули наземь, всадники спешились, начали рубить кусты для гати.
Сошел с коня и офицер, бросил поводья кому-то из верховых. Он был низкорослый, сухой. Грабко удивился — на коне офицер выглядел выше и крепче. Офицер прошелся немного, чтобы размять ноги, и стал рвать землянику. Он быстро нагибался за ягодой и, прежде чем съесть, дул на нее, должно быть сгоняя мурашек.
Грабко откинул набок упрямо свисавший чуб и прицелился. Почти одновременно грянули два выстрела.
— Чертова кукла, он еще здесь! — бешено вскрикнул Грабко.
Второго выстрела Грабко не слыхал, но видел, как вслед за офицером упал верховой, державший его коня, — вздрогнул, точно его внезапно разбудили, и рухнул на землю.
Грабко выстрелил еще раз, прямо в сгрудившихся коней, и бросился бежать.
Впереди мелькнули лопатки Пискуна — он убегал. А позади все уже ходило ходуном. Беспорядочные выстрелы и крики рвали воздух.
Грабко быстро нагнал «адъютанта», опередил его. Наметанный глаз Грабко безошибочно выбирал на бегу редкие пяди суши среди самых гиблых болот. Ловко, как кузнечик, прыгал он по кочкам, прокладывая дорогу товарищу.