Михась подошел.
Пискун обернулся. Луна осветила его измученное лицо. Он казался лет на двадцать старше. Но было что-то детское в его пухлых, неплотно сжатых губах.
— Не нужно, — бросил Пискун пришельцу. — Не нужно, — еще жестче повторил он, уловив во взгляде Михася готовность помочь.
Уходить Михасю не хотелось, но он ушел, движимый властным чувством уважения к чужому горю.
«Кто это еще?» — устало подумал Михась. Он уже возвращался через сад, когда заметил робко мерцавший из хлева огонек.
У пустого стойла возился старик. Кончив обметать угол, он сложил там две охапки сена и начал расстилать одеяло. Заметив Михася, старик вопросительно оглядел его, словно дивясь, что тот один.
— Не нужно, — сказал Михась и погасил лучину.
Сын понял: одна и та же забота подняла обоих в эту бессонную ночь.
— Ну что же, — спокойно сказал дед, сворачивая одеяло. — Понятия нету у людей... Нельзя отрывать мужика от сохи. К чему тогда руки приложить? Не век с пустыми руками ходить! Нет сохи — возьмется за другое... Слышишь, Михась, возьмется!..
В предутренних сумерках обозначились верхушки большого леса.
В конце ноября восемнадцатого года немцы поспешно оставили Мозырь. Войска уже не внушали доверия. Ненадежные части разоружили и под конвоем двух полков вывели из города.
Отойти в полном порядке и вывезти военную добычу не удалось. По горячим следам оккупантов двигались повстанцы. Неустойчивые части бежали. Шумным потоком стремились они на родину.
Зима была у порога. Беспросветный косой дождь, карканье ворон на голых вязах, голод, усталость, слухи о революционном перевороте в Германии — все это будоражило выбитых из колеи солдат. Они бросали полки и окольными путями пробирались домой.
Тогда, в последнем усилии удержать ненадежные отряды, командование, по варварскому обычаю, отдало занятые села на разграбление озверелым солдатам.
Но в источенных червями крестьянских ларях не нашлось бы зерна и мышам на забаву. Голод бродил по дворам, тушил очаги.
Если где и пекли хлеб, варили мясо, то разве лишь в самых глухих хуторах, куда еще не добрались вражеские фуражиры. Свернув с большой дороги, солдаты кучками пошли шарить по этим сытым деревням.
Крестьяне потянулись в лес. Что ни неделя, в партизанский отряд Пискуна приходили трое—четверо, ружей не хватало. Пискун кое-как вооружил человек тридцать земляков и на пути отступающих немецких войск взрывал мосты, затоплял дороги озерной водой. По ночам смельчаки подбрасывали солдатам охапки большевистских листовок.
Дед Рухло жил теперь один — Михась, пристроив жену и сына в Заречье, взялся за винтовку. Одиночество, безделье томили старика, да и сердце ни к чему не лежало. От дедова благополучия остались всего две вспаханные борозды. И не глядеть бы на эти борозды, уже подернутые травой, на соху-сироту — в ужасе всплеснув руками, она одиноко коченела среди поля. Все сильнее тянуло деда в лес. Раза два ходил к Пискуну, но и тут ему не посчастливилось: Пискун отказал наотрез.
Старик не отставал. Отнес партизанам все, что наскреб дома: две буханки хлеба, бутылку водки, кусок ветчины!
Пискун лукаво подмигнул:
— Взятка?
— Тоже генерал нашелся — взятками задабривать! Сына пришел проведать, — соврал обозленный старик.
Не понравилась ему шутка Пискуна: в ней уже чувствовался отказ.
— Ишь расходился, старик! Слова нельзя сказать! — добродушно ответил Пискун.
— Как тут не разойтись! — приободрился старик. — Нас там грабят, по миру пускают, а вы из лесу носа не кажете, за деревьями прячетесь! .
— Шел бы ты с нами, дед, смелее бы стали! — посмеивался Пискун.
— Уселись, как наседка на яйцах! — возвысил голос Рухло.
Врал старик, партизан бранить было не за что, но дед кривил душой, честил худым словом земляков, лишь бы завести с Пискуном разговор; говорил обиняками, ходил вокруг да около, не спешил с просьбой, выжидая, когда Пискун оставит свое несносное балагурство.
«Хитришь, дед, точно я тебя не знаю!» — подумал Пискун и ловко ввернул:
— Круто приходится, дед! Народу валит много, да вот оружия нет, оружия! — сказал Пискун, не без умысла подчеркивая последнее слово.
Но была ли в том нужда? Старик и так понял его и сразу упал духом.
— Взяли бы меня! Лес велик, дело и мне найдется! Крепко враги деда обидели! Не дайте с этой обидой в могилу лечь! — упрашивал старик, но Пискун не сдавался.
Рухло и сам знал, что с оружием в лесу было туго, но все же думал, что не берут его только из-за старости.
«От беды бережет: где, мол, старому по лесу рыскать!» — подумал старик, и горько было ему казаться таким никудышным в глазах Пискуна.
Но еще обиднее стало, когда партизаны водку его распили, а хлеб и ветчину вернули не тронув.
«С чего бы? Небось чтобы старому бобылю харч не урезать, а без водки, мол, не беда, протянет. Слыхано ли дело — так издеваться над человеком!»
— Ну и шельма!.. — ворчал старик, пробираясь сквозь чащу домой.
Мужики чуть ли не в преисподнюю хоронили последнюю горсть зерна, но оккупанты не унимались. Ивана Гнедка и Петра Силыча из Прудков до нитки обобрали, а потом перед всем миром наставили обоим банок на тощие бока! А те от злой обиды еще крепче язык прикусили — не дали хлеба.
Видя, что силой не возьмешь, солдаты начали воровать со складов шинели, сапоги, одеяла, а те, кто посмелее, скоро и до военной добычи добрались: стали сбывать по деревням русские винтовки, а после, пьяные в дым, лихо покручивая лоснящиеся усы, разгуливали под окнами неподатливых солдаток.