Парень из Варцихе - Страница 27


К оглавлению

27

Дед Рухло потянулся к стакану, поднял его на свет и сокрушенно поставил назад: стакан давно был пуст, и Рухло хитрил, напоминал слушателям, что надо бы порадовать деда полным стаканом. Но его слушателей этим не проймешь, они упорно не замечают терзаний старика.

— А дальше? — нарушает тишину чей-то нетерпеливый голос.

Дед Рухло открывает вечно слезящиеся глаза.

— Дальше? — раздраженно переспрашивает старик Рыгора Турбаля.

Это он, Турбаль, продал вчера в Мозыре два воза картошки, а сегодня и на стопку не расщедрится для деда.

Внезапно Рухло хватается за поясницу.

— Ой, ой, разломило всего! Полезу на печь, а то не пришлось бы вам, прости господи, гроб мне сколачивать... — кряхтит старик, встает и неторопливо тянется за клюкой.

— За сердце забрала сказка-то, — смущенно улыбается вихрастый Грабко.

Дед лукавит, что и говорить, но у Грабко велика охота дослушать сказку. Грабко напряженно слушал деда, то и дело вытирая о колени потные ладони. Ему по душе одноглазый. Он смутно чувствует, что этот чудак норовит обмануть бога. Грабко чинно раскрывает кошель и бросает медяк на прилавок. И корчмарь уже семенит за стойку. Вот и разливается белый огонь по дряхлому телу деда, гонит по жилам стылую кровь, игриво щекочет в голове, а охоты говорить у него хоть отбавляй. И корчма снова полна его сказок, древних, как он сам.

— ...И молвил апостолам, — продолжает Рухло. — «Не хочу обделить этого болвана, чего там взвешивать, — подарите ему каждый по горсти земли и отпустите с миром на все четыре стороны». А меньшой головой мотает, не соглашается с богом. «Взвесьте», — говорит.

— И впрямь болван, — улыбнулся молодой Папавец, приказчик мозырского железоторговца.

Лицо у Папавца от частого общения с сивухой иссиня-багровое, точно старое, потертое голенище.

Каждое лето Папавец наезжал в деревню — все высматривал невесту побогаче. Появлялся обычно под Иванов день, звеня в карманах ворохом дешевых колечек и брошек. Разошлет свах, а сам засядет в корчме и пьет, да так, что трезвым бывает за целые сутки только поутру и то минут десять, пока натянет сапоги, а там снова за стойкой очутится. А между тем свахи возвращались с отказом, бумажник пустел, и горе-жених заканчивал свой отпуск у вдовы Гончара. Она была необъятна, как добрый стог сена. Папавец сыпал в широкий подол Гончарихи потускневшие кольца и брошки, отводил душу в ее жарких объятиях.

Дед недолюбливал Папавца. Прошлой зимой, когда деревенская молодежь сняла его хату под посиделки, приказчик засиживался до утра и все увивался за его молодой снохой. Единственный сын деда был на войне. И каждое письмо солдата дышало тревогой за жену.

Этим летом Папавец дольше задержался в деревне, все ночи просиживал на завалинке у Рухло, и его наглые пьяные песни будоражили собак всего околотка.

Заслышав в корчме его ненавистный голос, дед Рухло поднял голову и покосился в сторону Папавца.

Вдруг лицо деда все сжалось, задвигались губы под порыжелой, прокуренной щетиной. Сухопарое, согнутое, как серп, тело затряслось — дед смеялся. Потом опустил веки — невмоготу старику долго глядеть в чужие глаза: слеза набегает.

Долгое и беззвучное хихиканье деда раздражает Грабко. Примостившись поудобнее на перевернутом седле, он никак не дождется конца сказки.

— Не мешай! — злится он на Папавца.

И снова тает в тишине шамканье деда:

— ...Рассердился бог на непокорного брата: «Взвесьте, коли так, да смотрите, ни крупицы не давайте лишней». Сгреб один апостол горстку земли и высыпал на другую чашу. Как бы не так! И на волос не подалась стрелка весов. Добавили... Еще горстку, еще... Хоть бы что! Точно муха села. И все двенадцать апостолов двенадцать дней и ночей бросали землю на ту дивную чашку, стараясь перетянуть, но чашка с глазом как припала к земле — точно прилипла. Целые горы земли нанесли апостолы и потом изошли, на ладонях набили мозоли, а крохотный глазок никак не осилить.

Дед Рухло обводит взглядом недоуменные лица слушателей и с торжеством заключает:

— Да разве насытишь землей крестьянское око? Не знал бог: было в том глазу столько слез, и ночей бессонных, и тоски смертной, что, будь на чашке все Полесье, не оторвало бы его от земли.

— Здорово! — гремит обрадованный Грабко.

— И в болванах-то бог оказался. А ты, — кивнул дед Рухло захмелевшей головой на Папавца, — болваном окрестил моего одноглазого. Молокосос, что с тобой говорить! В городе побывал — и в наших делах уже ничего не смыслишь. Болваном меня величаешь.

Такой неожиданный вывод поразил Папавца. Он хотел было возразить, но Рухло сердито оборвал его. Пьяно щуря облезлые веки, старик обиженно заскулил:

— Может, я и был тот третий брат? А может, твой батька покойный, что, стоя по колено в зыбуне, пядь за пядью отрывал землю у Лодыжинских болот? Может, и я не прочь пройтись, как ты, задрав голову, на небо глянуть, а то и звезды посчитать? Мало ли чего хочется! А вот — поясницу не разогнуть, весь свой долгий век в земле копался и до того сгорбился, что скоро и зад выше головы будет. Выше головы, понял?

Турбаль и Папавец потихоньку оставляют корчму. У них нет никакого желания слушать хмельные речи деда. Звезда их далеко от дедовой недоброй звезды, и не любят они, когда кто-нибудь колеблет в них эту уверенность.

— Ладная сказка! — задумчиво говорит Грабко.

Ему бы очутиться на месте одноглазого... И жаркая мечта эта отблеском радости озаряет его выцветшее лицо. Опустив голову, уставился он, как зачарованный, в землю, точно перед ним разрытый курган с кладом. Он уже прикидывает в уме, как-то ему отвесят обширные поля пана Снедецкого.

27