Леселидзе рассмеялся:
— Что же ты ее бранишь, братец! Я ведь денег с тебя не прошу.
Ему все больше нравился этот прямой и храбрый человек.
— Вот кончится война, приеду к тебе в Имеретию, и тогда посмотрим, каким ты угостишь меня вином.
— Пусть врагу не поздоровится от встречи с вами, товарищ генерал, а к нам добро пожаловать!
— Ну, задание тебе известно. Товарищей подбери сам. Главное — снять корректировщика и удержать высотку до начала нашей атаки. Хорошо бы сегодня ночью. Успеете подготовиться?
— Успеть-то успеем, но лучше утром пойти, товарищ генерал. Ночью фашисты пугливы, их так просто не возьмешь.
— Понятно, товарищ Вашаломидзе, — одобрил генерал. — Действуйте.
Выйдя из блиндажа, Вашаломидзе услышал его голос. Генерал кричал кому-то в темноту:
— Принеси мне другие сапоги! Извел меня этот проклятый скрип.
Поздней ночью группу Вашаломидзе на штабной машине доставили к переднему краю.
Когда погиб Чвениа и Вашаломидзе, раненный в бедро, остался на безымянной высотке один, он понял, что дело плохо. До этой минуты он видел только опасность смерти. Но, может, потому, что крохотная надежда на спасение продолжала делать еще свое доброе дело, на душе у него было спокойно. А может быть, в пылу боя у него не было времени пожалеть об уходящей жизни.
Отчего же теперь он потерял спокойствие? Молчание фашистов показалось ему недобрым знаком. Почему они затихли именно сейчас, когда с пригорка слышен только один его автомат? Что они замышляют? Не собираются ли захватить его живым?
Вашаломидзе содрогнулся при этой мысли. «Что же будет, когда наши овладеют этой высоткой? Они найдут моих товарищей... Вот, широко раскинув руки, спокойно лежит Гино Бритаев. Он и слова сказать не успел, скошенный пулеметной очередью. Вот висит над обрывом бездыханный Цагарели. А там, на дне пересохшего оросительного канала, умирает, а может уже и умер, тихий человек Чвениа. Их всех найдут... Только его, Ладо Вашаломидзе, нигде не окажется ни живого, ни мертвого. Что скажут товарищи? Решат, что нестоящий он солдат».
И тут первый раз за многие часы неравного боя на высотке его охватил страх. Он поспешно зарядил автомат, положил рядом с собой запасные обоймы и немного успокоился — руки еще повиновались ему.
Много крови потерял Ладо, пока сумел перевязать себе рану. У него часто кружилась голова. Было мгновение, когда ему показалось, что гитлеровцы снова пошли в атаку. Он выпустил почти всю обойму. Непереносимая боль свела судорогой все его тело. В эту минуту Ладо был близок к полной потере сознания и только напряжением воли удержался на грани мрака и света. Вскоре все окружающее опять обрело четкость очертаний, и Вашаломидзе понял, что ошибся и стреляет по валявшимся на пригорке убитым фашистам. Ему просто померещилось, что они ползут вверх по склону. Понял он и то, что теперь ни в коем случае нельзя торопиться, что ему надо лежать, сберегая силы. Он здесь один, и, кроме него, некому удержать высотку. Теперь вся его жизнь была в одном стремлении: только бы сохранить ясность мысли! Ничто здесь не должно совершаться помимо его воли.
...Рана вызвала жажду. Нёбо его горело, как будто не язык был у него во рту, а раскаленный железный брусок. Ладо прижимал растрескавшиеся, распухшие губы к земле, жадно лизал осыпавшиеся в окоп комья, надеясь хоть немного освежить пересохший рот. Неужели земля так скоро впитала воду, вылившуюся из простреленного термоса? Он не мог найти даже следа влаги. Вывернутые глинистые комья были горячи, как уголь в жаровне.
В десяти шагах от него лежал убитый вражеский корректировщик. Ладо дал себе слово не смотреть в ту сторону, но какая-то неодолимая сила толкала его. Он пожирал глазами флягу, висевшую на поясе корректировщика. Из горлышка ее сочилась вода. Цепочка частых прозрачных капель беспрестанно покачивала стебельки травы.
Эти капли все время беспокоили раненого. «Вытечет, все вытечет», — стучало у него в висках, и руки нетерпеливо скребли землю. До фляги было всего десять шагов, но раненый знал: ему надо лежать неподвижно, чтобы сохранить остаток сил.
Вдруг он вспомнил Чвениа. «Как верно сказал Голиков: «Человек не рождается ни трусом, ни героем. Даже сталь и та нуждается в закалке огнем». Кто бы мог подумать, что этот робкий, застенчивый человек, не дрогнув сердцем, пойдет навстречу смерти!
Это случилось полчаса назад, когда Ладо наспех перевязывал себе рану. Ему показалось, что он услышал шорох: не то осыпался песок, не то ветерок шевельнул листву. Он посмотрел вниз. На поляне, шириной в две бурки, стоял дуб с выжженной сердцевиной; должно быть, под ним когда-то ночевал пастух или охотник. Там все выглядело по-прежнему: не двигалась ни одна веточка, только легкая тень облака медленно пересекла поляну.
Ладо, успокоившись, оглядел другую сторону низины, где проходило русло старого оросительного канала. И там не было заметно ничего угрожающего. Но все же Ладо не мог оторвать взгляда от камыша, которым густо зарос канал. Ладо мог поклясться, что верхушки камыша качнулись сейчас не от ветра. Враг с самой зари, как одержимый, стремился к этому каналу — с его стороны пригорок был наиболее удобен для атаки. Защитники высотки все время держали под прицелом это опасное место. Но когда погиб Бритаев и ранило Ладо, гитлеровцы, видимо, воспользовались минутным замешательством разведчиков и проникли в канал.
Да, так и есть. Вот еще качнулся камыш, теперь у самого подножия пригорка.